Белая горячка - Страница 17


К оглавлению

17

- Вы шутите, князь! - сказала она, приподняв голову и посмотрев на своего племянника.

- Нисколько, и в доказательство я вам сейчас принесу его.

Князь вышел и скоро возвратился с перстнем.

- Вот он, тетушка…

Дрожащею рукой взяла она знакомый ей перстень и начала его вертеть в руке, рассматривая…

- Дорогой, чудесный перстень, - ворчала она, надевая его на указательный палец и поднося руку к глазам. - Вы не умеете ценить его. Благодарю вас, князь. -

Она старалась улыбнуться и пожала князю руку.

- Вообще старые девы необыкновенно забавны, - сказал князь, - но моя тетушка уморительна. У нее такие претензии и причуды!

Я чуть не вздохнул, подумав, как все мы умеем замечать странности других, а о своих собственных и не подозреваем. Страсть князя к живописи и желание показать себя знатоком в ней - тоже маленькая странность. Впрочем, он так добр, в нем столько человечности, что ему от всего сердца прощаешь этот грешок!.. Он чрезвычайно начитан, много видел, знает миллионы анекдотов и с необыкновенною приятностью рассказывает их. Его иногда можно заслушаться. В Москве он пользуется величайшим уважением, потому что имеет огромное состояние, дает великолепные вечера, во всех парадных процессиях выступает первый в своем камергерском мундире и, главное, имеет дочь-красавицу, к которой перейдут все его богатства. Говорят, что княжна наследовала красоту своей матери. Прошло уже более пяти лет от смерти княгини, но князь не может до сих пор равнодушно слушать, когда зайдет речь о ней. После ее смерти он, говорят, полтора года не ездил в Английский клуб! Теперь вся любовь его перешла к дочери. Он, кажется, исполняет все ее желания и беспрекословно повинуется ее воле…

Письмо к Рябинину отослано. Он, верно, получил его.

Князь читал "Вальтазара" со вниманием. Стихи ему нравятся, два стиха он даже запомнил наизусть, но вообще поэму он находит растянутой. Едва ли он не прав в этом случае. Я недавно, перелистывая ее, тоже заметил.


IX


13 июня.

Скоро два месяца, как я не брал в руки кисть. И меня это не беспокоит. В Италии примусь я работать… О, поскорей бы в Италию! Если меня никто не выведет из того блаженного и бездейственного состояния, в котором нахожусь, я долго не проведу ни одного штриха, ни одной черты… У меня недостает сил самому вырваться из этого обаятельного мира. Признаться ли тебе… о, тебе я признаюсь, друг моего детства! что моя жизнь так, как она есть теперь, вполне удовлетворяет меня. Мой неподкупный судия, неужели, основываясь на том, что чувство художника так долго молчит во мне, ты станешь отрицать во мне призвание? Будь снисходительнее к твоему другу!.. Мне надобно оправдать общий голос, поддержать собственные успехи, - все это я знаю… Но еще впереди много, много дней; я еще молод. Ты говоришь мне в последнем письме своем, что минута творчества есть минута высшего наслаждения для художника, что перед этой минутой все наши наслаждения жалки, бедны и ничтожны. Я понимаю тебя, совершенно понимаю, хотя сам покуда не испытал этого. Когда мысль проникала меня и я брался за кисть, во мне не было того спокойствия, которое необходимо для творящего… Голова моя горела; образы, вызванные моим воображением, являлись передо мною в тумане, кисть дрожала в руке моей. И при всем этом, уверяю тебя, надежда быть истинным художником не оставляет меня, - я не отчаиваюсь, нет! Зачем же мне бог дал душу; способную понимать все прекрасное, сочувствовать всему великому? Отчего же природа не мертва для меня? Отчего благоговейный, священный трепет проникал меня, когда я в тихий час вечера стоял на берегу моря и смотрел, как на легкой зыби его отражались огненные полосы догорающей зари? Слушай, слушай, друг мой!

Сегодняшний вечер еще более незабвен в моей жизни: сегодня я ощутил в себе еще полнее то неизмеримое, бесконечное блаженство, которое чувствовал некогда там, на берегу моря…

Я сидел в саду на скамейке, стоящей на высоком холме, с которого виднеется вся синеватая гладь озера. У его берега чуть заметно колебался небольшой пестрый ялик. Цветы, посаженные на холме, оживали, утомленные, после дневного жара и приподнимали свои лучезарные, радужные головки, и сильнее начинали дышать ароматом. Солнце, медленно заходящее, просвечивало сквозь темную и густую зелень дерев, и каждый листок становился прозрачным; светлые кружочки обозначались на желтой песчаной дорожке; вдали раздавался пастуший рожок… Не знаю, долго ли я просидел на этой скамейке до той минуты, когда услышал вблизи себя шорох женского платья. Я обернулся на этот шорох - и увидел в двух шагах от себя княжну с рыжею мисс.

- Вы мечтаете? - спросила меня княжна насмешливо.

- Отсюда вид очень хорош, так я смотрел на вид, княжна, - отвечал я как мог равнодушно. Насмешка ее была мне досадна.

- Это моя скамейка, я здесь велела поставить ее: отсюда видно мое озеро, мое любимое озеро.

Голос и лицо княжны совсем изменились, когда она проносила это. Можно было поклясться, что ни этот голос, ни лицо неспособны к насмешке.

- А вы умеете грести?

- Умею.

- Вы не боитесь воды? - И, предложив мне последний вопрос, княжна, смеясь, посмотрела на меня.

- Нет, не боюсь.

- Это вам делает честь. Хотите кататься с нами в лодке?

- Если вы позволите, княжна.

- Я прошу вас. - И она с важностью неизобразимою присела, как приседала ее бабушка во времена Екатерины Великой. После того, улыбаясь, она обернулась к своей англичанке и сказала ей что-то по-английски. Рыжая мисс значительно кивнула головой, и мы отправились к ялику.

Вскочив в ялик и отцепив его, я подал руку княжне. Ее рука была без перчатки, и ею она крепко сжала мою для того, чтобы не поскользнуться, входя в ялик. За нею неловко прыгнула мисс, пребольно упершись костлявыми пальцами в мою ладонь. Я взял оба весла, но княжна отняла у меня одно, еще раз коснувшись своей рукой моей руки.

17